Сепсис, антисептика, асептика

Москва консультация хирурга выезд на дом .

Господь создал из земли врачевства, и благоразумный человек не будет пренебрегать ими…
И дай место врачу, ибо и его создал Господь.
Книга Иисуса, сына Сирахова

Сепсис, пожалуй, – самое обычное слово в устах любого современного медика. Оно понятно первому встречному, более-менее продвинутому, современному человеку.
Однако – совсем недавно еще его трактовали как «заражение крови», как «общую гнойную инфекцию». А в соответствии с последними научными взглядами за ним скрывается некое «патологическое состояние, обусловленное непрерывным или периодическим поступлением в кровь микроорганизмов из очага гнойного воспаления».


Для большей убедительности, в «Энциклопедическом словаре медицинских терминов» под редакцией академика Валентина Ивановича Покровского, откуда почерпнуто это строгое научное определение, добавлено еще, что сепсис характеризуется «несоответствием тяжелых общих расстройств местным изменениям и часто образованием новых очагов гнойного воспаления в различных органах и тканях».
Сказанное означает, что сепсис может возникнуть при самой неприметной ранке или даже совсем безобидной, на первый взгляд, царапинке.
Само слово «сепсис» – давнее, как мир. В основе его заключен древне греческий глагол σήπω, что в переводе на русский язык означает «гноить», «портить», «разлагать». Этот глагол употреблялся еще поэтом Гомером в весьма широком смысловом диапазоне. Он широко использовался им как по отношению к бревнам, из которых были сколочены в древности морские суда, постепенно превращавшимся в гниль, потому что покоились на открытом морском берегу[16], так и по отношению к человеческому трупу, который давно был зарыт и начал уже разлагаться.
Более того, у великого древнегреческого трагика Еврипида данный глагол встречается уже в выражении «кровь еще гниет» (σωμα έτι σεσήπεν); здесь подразумевается то обстоятельство, что пролитая из человеческого тела кровь рано или поздно высыхает на солнце, и следы ее, в конце концов, теряются из виду…
Имеются также довольно серьезные основания полагать, что приведенный нами глагол хотя бы чисто этимологически был связан с именем существительным σήψ, σηπός, означавшим название какой – то сильно ядовитой змеи, от укуса которой наступала сильнейшая жажда и гниение всего пораженного участка. Предположительно, она как раз и ужалила одного из древнегреческих героев по имени Филоктет…
Это слово, кстати, позаимствованное непосредственно из греческой языковой стихии, было отлично известно в Риме, в том же значении. На берегах Тибра под ним понимали, очевидно, то же самое зловредное пресмыкающееся.
В сочинениях знаменитого философа Платона, а также не менее знаменитого его младшего современника и ученика Аристотеля, сплошь и рядом употреблялось имя существительное сепсис – однако уже в значении «гниение», «загнивание». У Аристотеля фигурирует также имя существительное σηπτικόν, за которым скрывается уже некое средство, вызывающее процесс гниения. Немного позже, у историка Диодора Сицилийского, жившего в период между 80 годом до новой эры и скончавшегося уже в 29 году новой эры, появляется имя прилагательное σηπτικός (в словосочетании σηπτικόν φαρμακόν – лекарство, снадобье, вызывающее гниение).
Все это так, но чтобы обрести терминологическое значение, приведенное нами чуть выше, как видим, – слову «сепсис» предстояло еще преодолеть воистину астрономическое расстояние, равное нескольким тысячам лет. Ради этого необходимо было, прежде всего, понять причины заражения крови, а чтобы уяснить их, нужно было изобрести соответствующий оптический прибор, при помощи которого можно было бы заглянуть в недоступный нашему зрению мир, изучить в нем мельчайшие существа.
Можно было…
Но лучше рассказать обо всем по порядку.
* * *
Естественно, осложнения, возникающие в организме при нарушении целостности кожных или слизистых покровов, никак не могли ускользнуть от внимания даже первобытного человека. А что уж говорить о его потомках, а тем более – о разного рода врачевателях… При заживлении ран начинались страшные воспалительные процессы, в той или иной степени проявлялось гниение человеческих тканей.
Подобного рода проблемы врачеватели старались снять при помощи различного рода веществ, накладываемых на раны и, несомненно, обладавших определенными целительными свойствами, выраженными в разной степени. Это заметно было уже в поступках врачей Махаона и Подалирия, действующих еще в гомеровской «Илиаде».
Начиная с незапамятных времен и заканчивая второй половиной XIX века, врачи поступали при этом вслепую, всецело уподобляясь людям, ищущим неизвестно что, и только интуитивно улавливающих наличие какого-то болезнетворного коварного начала.
К истинному пониманию причины раневых инфекций античность так и не смогла приблизиться, по крайней мере, – мы не располагаем потребными для этого данными. И только лишь проницательный ум врачевателя Авиценны, который, подводя итоги достижений античности, смог заподозрить, что причины подобного рода заболеваний скрываются в наличии каких-то пустяковых, совершенно невидимых для человеческого глаза, существах, то есть – микроорганизмах.
Однако труды великого мудреца, по книгам которого обучались многие европейские врачи, действовали на последних – как-то уж очень успокоительно, что ли. Они удерживали их в каком-то бездейственном восхищении, несмотря на то, что еще в конце XVI века европейцами был сконструирован уже особый оптический прибор, получивший название микроскоп[17] и открывавший прямую дорогу к новым изысканиям и находкам.
Такое положение в медицинской науке, повторимся, сохранялось вплоть до XIX века, и только в его хронологических рамках, благодаря открытиям Пастера, произошли в ней решительные перемены, случился настоящий прорыв.
С осложнениями при ранениях боролись различными средствами. В ход пускались вино, уксус, мед, щелочи, масло, огонь и прочее, прочее. С изобретением огнестрельного оружия забот у врачевателей в этом плане только добавилось. Осложнения при различного рода ранениях обрели неведомую прежде опасность и никогда не виданные еще масштабы. Мы говорили уже о стараниях гениального французского хирурга Амбруаза Паре, о подвигах его безымянных предшественников и многочисленных последователей. Мы помним, как поступали они и чего они сами смогли добиться.
Однако все указанное выглядело только лишь жалкими полумерами.
С этой точки зрения небезынтересным представляется нам опыт выдающегося военного врача Доминика Жана Ларрея, главного полевого хирурга в армии Наполеона Бонапарта.
Ларрей считается одним из основоположников военно-полевой хирургии уже в современном нам ее понимании.
Уяснив для себя, насколько решающим выступает своевременное оказание помощи раненым на поле боя, точнее говоря, – как можно более раннее хирургическое вмешательство, – Ларрей приложил максимум усилий, чтобы организовать своеобразную «скорую помощь» прямо на поле сражения. По его настоянию, непосредственно за боевыми порядками войск следовали легкие двухколесные повозки, влекомые быстрыми, чрезвычайно увертливыми лошадьми. Специально подготовленные медработники укладывали на эти экипажи только что получивших ранение солдат, чтобы без задержки доставлять их к палаткам хирургов.
Хирурги же, по-прежнему ничего не ведавшие о причинах возможного, а то и неизбежного в полевых условиях заражения крови, тем не менее, прибегали к срочным превентивным мерам: они старались как можно быстрее ампутировать пораженные огнестрельным оружием конечности. Таковыми были требования господствовавшей в тогдашней медицине доктрины.
Старания хирургов приводили к появлению огромного числа одноруких, одноногих, а то и вовсе лишенных конечностей мужчин. Говорили, будто в одном только Бородинском сражении, которое вполне справедливо причисляют к наиболее крупным боевым операциям XIX века, Ларрей лично отпилил несколько сотен рук и ног.
А ведь сам он участвовал в двадцати шести сражениях, будучи как-то неразрывно связанным со своим неутомимым императором. Нетрудно представить, насколько же внушительной, в таком случае, должна была выглядеть цифра подобных стараний в послужном списке всех прочих хирургов наполеоновской армии, побывавшей чуть ли не во всех европейских странах?
А что сделали хирурги остальных тогдашних армий? Невозможно найти ответы на эти волнующие нашу душу воистину жуткие вопросы.
Окончательное же решение проблемы заключалось в чем-то ином. Это понимали почти все представители медицинского мира, но никто среди них не в состоянии был ответить на вопрос, в чем же именно заключается его основное зерно. Хирурги, а точнее сказать, все без исключения медики, думали над этой проблемой почти неустанно, поскольку любое оперативное вмешательство в наступившем уже XIX веке, как и в предыдущие времена, несмотря ни на что, по-прежнему грозило весьма серьезными осложнениями. Чуть ли не каждое из них сопровождалось обширным нагноением раны с последующей непременно горячкой.
С течением времени люди стали замечать, что горячка эта, как ни парадоксально это может выглядеть, чаще всего приключается именно в тех случаях, когда оперативное вмешательство осуществляется не в домашней, но в больничной, госпитальной обстановке.
В медицинской среде с ней постепенно смирились. К ней уже даже привыкли, поскольку человеку свойственно ко всему привыкать, и стали именовать обыкновенной «больничной». Это казалось врачам таким же естественным процессом, как возникающие после дождя лужи или пасущиеся на цветущем лугу тучные молочные коровы.
Больничная обстановка, а точнее то, что мы теперь называем санитарно-гигиеническим состоянием учреждения, – и к началу XIX века нисколько не улучшилась, скорее – даже значительно ухудшилась.
Города разрастались, промышленность в них крепла и развивалась, ей требовалось все больше и больше рабочих рук. Городское народонаселение множилось, в основном – за счет малообеспеченных слоев растущего, как на дрожжах, населения. Экологическое состояние также усложнялось, а количество больных катастрофически возрастало.
Строительство больничных помещений, во-первых, не поспевало за ростом народонаселения, во-вторых, – при возведении новых больниц не соблюдались гигиенические нормы и требования. Впрочем, их тогда и не существовало, этих норм и правил, как не было еще и самой науки – гигиены.
Особенно плачевно обстояли дела в хирургических клиниках и в хирургических отделениях различных больниц. Начать разговор об этом следует хотя бы с того, что никто среди самого медицинского персонала даже не помышлял о какой бы то ни было «сортировке» пациентов на только еще готовящихся к оперативному вмешательству и на уже прооперированных, на выздоравливающих и безнадежных. Последним, заметим, требовался уже вовсе не врач, но, скорее всего, – успокаивающий их прелестями загробной жизни какой-нибудь добрый священник.
В больничных палатах, как правило, царила гнетущая атмосфера, стоял обычно тяжелый, спертый воздух, переполненный невыносимыми миазмами, где все было подавлено запахами своевременно немытых человеческих тел.
Одежда обслуживавшего персонала, как и всегда, не отличалась какой-либо спецификой. Точно в таком же убранстве люди ходили тогда по улицам, набивались в экипажи городской конки, забредали в шумные магазины или толпились на рынках и томились на различного рода массовых зрелищах. Костюмы врачей, в частности хирургов, если и менялись, так только в связи с капризами общепринятой моды.
Приступая к сложнейшей операции, врач, пожалуй, мог переменить свой нарядный фрак или дорогой щегольской сюртук на нечто, ему подобное, но уже вышедшее из моды, на что-то старое и окровавленное. Это обычно висело у него в операционной, где он, с закрытыми глазами, мог вправлять вывихи, разрезать набухшие, созревшие панариции, останавливать кровотечение. Сама операционная, перевязочный материал, находящийся там инструментарий, – все это выглядело еще неприглядней, нежели в прежние, патриархальные времена.
Оно и неудивительно.
Все сказанное объяснялось метаморфозой самих хирургов, над которыми прежде осуществлялся контроль со стороны (дай – то Бог!) какого-нибудь чистюли-врача, а теперь этот врач совмещал в себе и обязанности врача, и прежнего, окровавленного с ног до головы, неустанного в своих поисках прежнего хирурга.
Пожалуй, пока же он, врач новой формации, находился в своей операционной, – в нем еще отчетливее проглядывал брадобрей, цирюльник, кровопускатель, нежели человек, свободно читающий наставления Авиценны или самого Гиппократа, переведенные на понятный ему латинский язык.
Интересно отметить, что даже в разгар XIX века, заполучившего в свое распоряжение настоящий микроскоп почти в том же виде, в каком мы пользуемся им сейчас, даже во времена, уже знавшие о существовании незримого мира микробов, – медицинские работники все еще не могли догадаться о прямом участии этого микромира в возникновении целого ряда инфекционных заболеваний! А, стало быть, и о возможной роли его во время всех хирургических вмешательств.
И это – в то самое время, когда мысли о возможной зловредности микробов просто носились в воздухе. Прозорливым умам все чаще и чаще предоставлялась возможность убедиться, что эти невидимые существа содержатся в воздухе, устилают почву, наполняют собою воду, кишат на страницах книг, которые мы непрерывно листаем, и даже прилипают к пальцам, которые постоянно прикасаются к листам бумаги.
К числу упомянутых людей можно отнести также неутомимого французского исследователя Жака Антуана Бешама, французского врача Мишлена Кристофа Довена и многих, многих других как известных нам, так и совсем не известных ученых. Они честно и много трудились, многого успели достичь, но не смогли, не сумели или даже не попытались добиться экспериментального подтверждения своих наблюдений и выводов.
Медицина продвигалась вперед по инерции. Смертность в хирургических клиниках переваливала за пятьдесят процентов. Любой человек, отправлявшийся на лечение, подвергал себя огромному риску, прощался со своими близкими, как если бы он уходил на войну.
Однако это никого не смущало, не возмущало нисколько.
Недаром дошедшая до наших времен украинская поговорка гласит: «Як пiшов на лiки, то пропав навiки» (Когда стал принимать лекарства, – так, считай, пропал уже навсегда).
* * *
И все же сыскался в те годы, еще в XIX веке, один такой человек, который ничуть не смирился с безнадежной обстановкой в родильных отделениях больниц. Не смирился он также с тем, что в больничных условиях, это еще в лучшем случае, умирает каждая десятая вполне здоровая роженица. И происходило это не где-нибудь, в каком-то отдаленном захолустье, куда даже в полгода на коне не доскачешь, но в чопорной австрийской столице, в Вене, на веселых берегах голубого Дуная, в акушерской клинике, где ассистентом служил двадцатишестилетний врач по имени Игнат Филипп Земмельвейс, человек необычной, быть может, – даже болезненной впечатлительности.
Эта печальная статистика не давала Земмельвейсу покоя.
Он всячески пытался отыскать причину гибели рожениц. Он сравнивал обстановку в разных подобных клиниках, и его нисколько не удовлетворяли ответы как со всем смирившихся его коллег, так и стоявшего над всеми ними высокого начальства.
Одни объяснения казались ему просто вздорными, другие – невероятно глупыми или же слишком заумными. Его настырность привела к тому, что на него самого стали посматривать как на деревенского дурачка, ищущего для себя приключений там, где их вовсе не следует искать, где все идет как по маслу.
Ну, умирают женщины – так ведь это назначено Богом, сказано ведь в Священном писании: в муках будешь рожать детей, а где мучения – там и смерть. Остаются сиротами дети – так Всевышний не обойдет их своим повседневным вниманием…
Как не раз уже бывало на свете, на правильную мысль Земмельвейсу помог набрести один трагический случай. Профессор судебной медицины, быть может, в тысячный раз вскрывавший бездыханные трупы, исполняя привычное для него ежедневное дело, – неосторожно однажды порезал палец – и в результате скончался через очень непродолжительное время. Набившийся в рану трупный яд привел к заражению крови, к так называемому, как нам уже точно известно, сепсису.
Все это было ясно – как Божий день.
Покойный профессор пользовался в Вене завидной популярностью. Его все любили, в том числе и сам доктор Земмельвейс. Безвременная кончина такого великолепного наставника, друга, – надолго выбила молодого врача из привычной для него колеи, все-таки, как ни говори, это были совершенно несопоставимые утраты: какие-то многочисленные роженицы, крики осиротевших младенцев, постоянные вопли и визг осаждающих клинику растерянных родственников… И совершенно другое дело – пустота в кабинете, где еще совсем недавно раздавался приятный голос такого до боли знакомого человека, у которого всегда найдется отклик на твои сомнения, печали, даже на маленькие твои успехи.
А вместе с тем случившаяся утрата заставила Игната еще крепче задуматься. Одно неосторожное движение, одно неконтролируемое скольжение лезвия необыкновенно острого ланцета, которое только что погружалось в мертвую ткань, по живой нетронутой коже, и все, и нет тебе никакого спасения!
Но ведь точно так же поступают врачи, которые, не успев как следует вымыть руки, да и не усматривая в том ни малейшей необходимости, отправляются прямо в клинику, где, следуя призывным крикам рожениц, тут же бросаются к их кроватям. А ведь к рукам врача прилипают крупинки всего того, к чему они только что прикасались, что знаменует собою полную противоположность жизни.
Остатки невидимого глазу трупного яда сохраняются на коже даже после того, как их недостаточно тщательно вымоют. Родовые же пути, по которым выходит плод…
Конечно, все это – давно известный физиологический акт, облагороженный самой природой, а все же, даже при идеальном его осуществлении, сплошь и рядом наносится масса мелких или даже очень значительных травм, повреждается много разновеликих сосудов, порою – даже очень весомых, через которые открывается доступ в вездесущую кровеносную систему. Один только миг – и загадочные грозные вещества вызывают то, что затем приходится наблюдать уже только на вскрываемом трупе…
Да, вот где таится причина заражения!
Конечно, в трупе…
Да только кто же отнесется всерьез к словам начинающего врача, который всего лишь без году неделя обретается в клинике, во главе которой стоят такие авторитетные люди? Что может значить для них слово простого, рядового ассистента? В науке принято верить лишь неоспоримым доказательствам.
Доказательствами могли служить многочисленные опыты, проведенные на животных. Заручившись поддержкой своих молодых друзей, Земмельвейс заразил подопытных кроликов секретом, взятым из маток нескольких женщин, метавшихся в родильной горячке, – и полученные результаты подтвердили его самые мрачные предположения.
Все животные заболели.
Что было делать дальше?
Прежде всего – предстояло переманить на свою сторону коллег, убедить их в целесообразности обязательного мытья рук перед тем, как приблизиться к любой роженице. Да и не просто мыть руки, но и непременно употреблять при этом какое-нибудь сильно дезинфицирующее вещество, которое убивает многие болезнетворные начала.
Для роли такого вещества всего лучше подходит хлорная вода. Хлор, как известно, впервые был получен шведским ученым Карлом Шееле, и его обеззараживающие свойства, к тому времени, уже в достаточной степени были изучены всеми медиками.
Конечно, не все пошло просто даже на этом, казалось бы, совсем безобидном уровне. Не все коллеги с пониманием откликнулись на его предложение, не только не исходящее от начальства, но даже как бы отвергаемое им, во всяком случае – почитаемое им за никчемное, зряшное баловство, если даже не просто за глупость, за блажь. Да еще при этом – какое начальство! Имелись в виду крупнейшие авторитеты в мире медицинской науки.
Однако все результаты этого эксперимента, устроенного Земмельвейсом путем обращения к совести коллег, при помощи личного примера, – оказались просто ошеломляющими! Уже в первые месяцы введения новой практики кривая смертности дрогнула и пошла неизменно клониться вниз, как делает это изъезженная дорога на крутых склонах самых высоких альпийских гор! Еще через полгода она напоминала собою тропинку на таких извилистых берегах Дуная, по которой способны спускаться разве что дикие козы, кажется, как бы специально созданные лишь для подобного ловкого передвижения.
В течение года смертность в акушерской клинике снизилась в целых пятнадцать раз!
Но была ли это победа? Очень трудно сказать.
Попытка внедрения в размеренную медицинскую практику более радикальных новшеств обернулась, в конце концов, катастрофой для самого Земмельвейса.
Спустя какое-то время он сам превратился в «белую ворону». Его вытеснили из Венской акушерской клиники. Оказавшись в полной изоляции, он вынужден был вообще оставить Вену и уехать в свой родной Будапешт, где ему все-таки удалось обосноваться в тамошнем университете, в котором он, пусть и слишком непродолжительное время, учился еще в ранней юности.
Он даже добрался там до профессорского звания, – потому что знания есть знания, этого не отнимешь ни у кого, ни при каких условиях. Однако душевного равновесия он уже не обрел. Не помогли ему в этом даже опубликованные статьи по мучившей его тематике, и даже выход в свет его довольно объемистого, капитального труда по этиологии и профилактике родовой горячки у рожениц (Die Aethiologie der Begriff und die Prophylaxis des Kindbettfebers). Указанная книга стала итогом всех его неустанных исканий.
И тогда, уже как ultimum argumentum, как последний жест отчаявшегося человека, вышли его письма, адресованные к знаменитым врачам персонально. Одно из них – это творилось уже в начале 60-х годов, – обращено было непосредственно ко всем акушерам мира…
Земмельвейс призывал их к соблюдению, как мы бы теперь сказали, всех правил антисептики и асептики (о ней, родной сестре антисептики, поговорим еще более подробно, в своем месте). Если же они, коллеги, так и не найдут в себе силы учесть его доводы и доказательства и не станут соблюдать все меры предосторожности при обследовании и лечении рожениц, – автор письма грозил им своим прямым обращением к широкой мировой общественности.
Однако – ничто не помогло…
* * *
Жизнь этого замечательного человека оборвалась трагически.
Так и не найдя сочувствия и достойного понимания, отвергнутый обществом, обманувшийся в своих благородных намерениях, к тому же склонный к депрессивным состояниям, – Игнат Земмельвейс оказался, в конце концов, в доме для умалишенных и вскорости умер там, как говорили… от заражения крови!
Он заразился, вроде бы, при вскрытии трупа, как раз накануне своего помещения в психиатрическую клинику. По иронии судьбы, ему так и не удалось избежать этой, совершенно печальной участи, от которой намеревался он избавить всех женщин мира.
Трудно даже сообразить, не скрывается ли во всем этом чего-то задуманного им, своеобразного сведения счетов с такой незадавшейся жизнью… Кто теперь может сказать что-то противоположное, противоречащее этому утверждению…
Человек ушел из этого мира в возрасте всего сорока семи лет. Это было очень рано даже для тех времен.
Неким оправданием опрометчивому поведению современников Игната Земмельвейса стал разве что памятник, сооруженный ему в Будапеште через тридцать с лишним лет после его безвременной кончины. На памятнике красуется явно запоздавшая, хотя и весьма признательная надпись: Retter der Mutter – «Спаситель матерей».
Этим сказано многое.
Здесь же нужно добавить, что очнувшиеся земляки – потомки перевезли туда же, в родной для него Будапешт, и его покоившиеся на чужбине останки.

Комментирование и размещение ссылок запрещено.